Валентина Поликарповна Фоменко
ВОСПОМИНАНИЯ

«…что кому дано судьбою –
то ему и утешение».


РОДНОЙ И ЛЮБИМЫЙ СЫНОЧЕК!

Я никогда не предполагала, что мне понадобится возобновлять в памяти давно ушедшее время. Но на склоне лет времени у меня стало более чем достаточно, и появилась возможность перебрать в памяти картины прошлого. И хотя неумолимо уходят годы, и уже много былых картин  заволокло туманом, мне иногда вспоминается то одно, то другое, и это навело меня на мысль рассказать тебе о них.
Этот замысел, по-видимому, накапливался во мне без моего участия, исподволь, медленно, непрерывно изо дня в день, а потом, как молния, возник в моем сознании и завладел всем умом и сердцем.
Но оказалось, что замысел не так-то легко осуществить, потому что мне довольно трудно сейчас, по истечении стольких лет, рассказать о прожитом подробно и сколько-нибудь связно и последовательно. У меня нет и тени писательского таланта и нет таких слов; чтобы интересно рассказать, я даже языком стала владеть плохо. И кроме всего, слишком небогат и узок запас моих житейских наблюдений, я не сумела наполнить себя жизнью до краев. В моем возрасте следует торопиться. Уже закат. А я никак не начну задумываться.
И все же я решилась: пусть напишу плохо, пусть неинтересно, но пусть сохранится для тебя, мой родной, несколько страниц моих воспоминаний.
Правда, я долго колебалась, все меня смущало, и долго была во власти сомнений, роясь в своей памяти, не могла вспомнить в своем поведении ничего необычного, а потому и писались эти страницы медленно, и много понадобилось времени, чтобы та или иная мысль отстоялась, и я решилась ее написать.
Написанные мною несколько страниц, тебе будет легко читать, они не потребуют абсолютного внимания, в них не будет важнейших и социальных проблем, которые заставляют думать, решая эти вопросы. Я только открою перед тобою, как смогу, мир своих чувств и жизнь, какой она была в то далекое время. Правда, в весьма в сокращенном виде и без прибавлений. Записи, которые ты держишь в руках, - не обстоятельные, а всего лишь то, что сохранила и несет через годы моя память. В них не будет и стройной хронологической последовательности. Но я буду стараться, по мере возможности, ее придерживаться.
Но я часто ловлю себя на мысли: а что, если я немного переоценила значение этих страниц, и в них спрятано так много только для меня одной и только я одна слышу, как под этими страницами бьются сердца дорогих мне людей. Все может быть! Но мне так хотелось бы сохранить: и чайные розы, что росли у нас под окном, и глубокие снега, и чтобы около душ, ушедших он нас, всегда вились нежные цветы.
Меня успокаивает то, что пишу я эту исповедь только для тебя, мой любимый, а поэтому и обращаюсь только к тебе, и надеюсь, читателей у нее не будет.
Этот плод моего труда будет одиноким и ты, надеюсь, наберешься терпения и прочтешь то, что написала твоя мать, тоскуя и скучая без тебя, и когда разлука с тобою была для нее невыносима.
Как только закончишь читать последнюю страницу, не сердись за напрасно потраченное время и не суди меня слишком строго.
Вот видишь, сыночек, как я волнуюсь и уже упомянула о последней странице, а сама не начала писать и первой…
Ну, вот, я, кажется, и привела к концу предисловие, которым обычно начинаются воспоминания, и пришло время начать само повествование.
А с чего начать, откровенно говоря, затрудняюсь. Здесь, по-видимому, своя воля – «с чего хотим, с того творим».

***

Валентина Поликарповна Фоменко

Начну свой рассказ с того дня, когда родилась. А родилась я тридцать первого декабря, во вторник, тысяча девятьсот восемнадцатого года, в Донецке, в поселке Рутченково, в русской семье. Отец мой, Поликарп Федосеевич Марков, был человеком добродушным, с круглым лицом, серыми глазами и реденькими русыми волосами. Был он простым рабочим, прекрасным отцом и гостеприимным человеком. Родом из Орловской области. Родители папы рассказывали ему, что их дед, а по всей вероятности, и прапрадед, - папа уже не помнил кто, - жили в Орле, который в то время был еще пограничной крепостью. Потом Орел стал центром провинции, а впоследствии и центром губернии. Но потом большая часть Орла была сожжена. Теперь трудно сказать, когда это было, и потомки прапрадеда переехали в деревню Сомово. Деревня - небольшая, расположена недалеко от города Колпны, рядом с речкой Сосна. В этой деревне и жили родители моего папы. Были они крестьяне. Где-то в 1892 г. во время эпидемии холеры они умерли.
Старшая сестра папы Марфуша в то время была уже замужем и жила на берегу Азовского моря, в городе Бердянске. И вот в возрасте четырнадцати лет папа переезжает к сестре. Жил он у нее года четыре и работал в поместье француза садовником, у которого была большая виноградная плантация. Как-то папа узнал, что в Рутченково живут его земляки, и он пешком ушел из Бердянска в Донбасс на заработки и остался в Рутченково на всю жизнь.
Папа навещал родные места. Была в той деревне и я, гостила у тети Авдотьи, и других родственников. У тети было два сына и три дочери. А вообще в деревне Сомово жила многочисленная родня отца. Один из родственников в годы Великой Отечественной войны дослужился до генерала.
Первое время в Рутченково папа работал каменщиком, а когда немного освоился и познакомился с людьми, земляки помогли ему устроиться на шахте кладовщиком. Всю свою жизнь он проработал в этой должности, вплоть до ухода на пенсию.
Последним местом его работы была техническая база при тресте «Рутченковуголь».
Мама – Ефросинья Андреевна, девичья фамилия – Романова, была женщина хрупкого телосложения, с улыбающимися глазами и с длинной пышной косой, которая до преклонных лет оставалась густой и тяжелой. Она имела чуткую душу и добрый характер.
Ее родители родом из Смоленска. Окрестности этого города богаты сосновыми лесами, в которых добывали смолу. Отсюда и название. Может быть, предки ее родителей добывали эту смолу, а может быть, среди них были и те, кто сражался с армией Наполеона в 1812 году. Кто знает? Это далекое прошлое. Обидно, что я даже не знаю, почему родители мамы оказались в поселке Рутченково. Я - всего лишь третье поколение после них, как говорят, «близкий потомок», а уже ничего не знаю о своих предках. А как жаль!
Кажется, не так много было весен и зим, и были они и тревожны и заманчивы, но так быстро сменялись, что я даже не подумала подробно расспросить своих родителей обо всем, что они знали о своих родословных. А теперь ни о чем не узнаешь, все потеряно: мамы и папы больше нет в живых.
Среда, в которой я росла и воспитывалась, была самой обыкновенной, родители были люди с малым достатком, и надо было обладать неиссякаемой энергией и упорством, чтобы стремиться дать своим детям, а их было пять человек, образование, хотя сами окончили только начальную школу. И это стремление мои родители рассматривали как цель своей жизни. Все дети получили среднее образование, а старший брат и я младшая, - как в шутку любил называть меня отец «поскребыш», - высшее. Брат Николай окончил Днепропетровский горный институт, а я – Донецкий педагогический. Сестры Клава и Аня, и брат Ерик учиться дальше не захотели, а устроились на работу. В скором времени обзавелись милыми семьями и стали жить самостоятельно.
Среди набежавших на меня со всех сторон воспоминаний, почему-то чаще всего мне вспоминается детство, и порой я стараюсь отогнать их, но они настойчиво просачиваются внутрь, что нет сил избавиться.
Детство-детство. Это ведь звездное небо, - как иногда любим мы говорить, - вот звезды блестят, одни ярче, другие тусклее, одни кажутся ближе, другие – дальше. Так и воспоминания, что помнится яснее, а что-то представляется в тумане, и никак не можешь вспомнить то начало, то конец.
Вообще детство свое я помню удивительно ясно и со многими подробностями, память сохранила много эпизодов из того далекого и беззаботного мира. Просто удивительно, сколько всплывает подробностей, которые до сих пор таились в глубине памяти. Даже не верится, что человек в состоянии припомнить то, что пережил еще ребенком.
Я вспоминаю малейшее проявление доброты и нежности своего отца. Он любил семью, был строг и честен. Не допускал в вопросах морали и чести никаких уступок, никогда не мирился с нечистоплотностью, но был щедр и без сожаления отдавал все, что мог.
Правда, он имел неровный характер, от которого все терпели в доме и мама, и мы, дети. Но, несмотря на это, мы его любили за доброту и щедрость.
Некоторые черты его характера вошли в мой, как мне кажется, хотя судить так о себе слишком рискованно.
Я была младшей в семье и любимицей, забавой отца, но это не значило, что мне все разрешалось и все прощалось. Наоборот, он был со мной строже, чем со своими старшими детьми. Братьям часто доставалось за шалости и проступки, даже нередко следовали незамедлительные наказания ремнем. Но братья быстро все забывали, проходило время, и многое повторялось сначала. Я не помню ни одного случая, чтобы меня наказывали, я была послушной. Чтобы заставить меня что-нибудь сделать, отцу достаточно пристально взглянуть в глаза и его взгляд был понятен мне и действовал сильнее всякого приказания.
Интересно то, что от папы прятаться было нельзя, он все знал, и обмануть его было и трудно и невыгодно.
Особенно ярко отразилось на мне влияние отца, я его слушалась и очень любила. То мне было жаль маму, что он ее ругает за шалости детей, а то и его самого. Потому какая-нибудь мелочь, какое-нибудь случайное слово, сказанное им, кстати, оставляло глубокий след и потом влияло на всю жизнь. Такое послушание не прошло для меня бесследно и за него я расплачиваюсь всю жизнь.
Вспоминая о маме теперь, когда мне уже много лет, а ее нет на этом свете, я часто думаю: какая она все-таки была трудолюбивая и незаметная, а в то же время в доме все держалось не на папе, а на маме. Папа с детьми был довольно строг, и мы все привыкли его уважать и слушаться. Мама – это другое дело. Она все делала: кормила и шила для нас, никогда не сидела, сложа руки, и ничего не требовала для себя. Они и отца боялась так же, как и мы.
Мама была худенькой, доброй, очень проворной, но без твердой воли и полностью подчинялась отцу, а если и сопротивлялась, то только в мелочах и безделицах. А в этих мелочах мой отец, как ни странно, всегда был прав, и дело оканчивалось так, как того хотел отец.
Мама окончила всего четыре класса, но любила читать и была начитанной, поэтому у нее рано сложилась свое мнение о религии и о Боге. В детстве она верила в Бога, а потом поняла, что Бога нет, а религия - фальшивая и стала относиться к ней и ее предрассудкам с безразличием, хотя и воспитывалась верующими родителями. Они пешком ходили на богомолье в город Киев, Новый Афон, где видели знаменитый монастырь, названный тоже Новым Афоном. Побывали они, якобы, и в Иерусалиме.
Мама рассказывала, что ее родители, когда возвращались из далекого путешествия, с восторгом говорили о том, что они видели, как были удивлены тому, как много людей ходит к «Гробу Господнему» и «священному холму» и как паломники до самозабвения молились, стоя на коленях среди сплошных камней, глядя на божественный холм Воскресения, как низко клали поклоны, разбивая свои лбы об острые камни, от усердия, что ни боли, ни крови не чувствовали.
В те времена люди давали обет сходить в Иерусалим или Троицу. Ходили зимой и летом, группами и в одиночку.
Итак, милый сыночек, твои прабабушка и прадедушка тоже были в числе таких паломников. Паломничество им нравилось и придавало сил, так как они видели много новых мест, которые часто сменялись, а в поле, как они рассказывали, дышалось легче, кругом тишина, птицы поют и все в тебе успокаивается.
Мама смотрела на все это с грустью, правда, агитацией она не занималась, но разъяренные женщины несколько раз чуть не избили ее за упорное отрицание существования Бога. И нас в церковь не водили и Богу мы не молились.
Несмотря на такое отношение к религии, Библию и Евангелие мама читала, любила, но воспринимала их как сборники мифов и древних легенд. Многое из этих книг знала наизусть. Часто увлекательно рассказывала нам о Ное, Соломоне, о Потопе и об Адаме и Еве. Много пересказывала интересных эпизодов из романов, повестей и истории. Папа не читал Библию, но знал понаслышке от мамы, о чем идет речь в Святом Писании. Он любил читать, но всегда, шутя с нами, говорил: «Если есть картинки – буду читать, нет – не буду». Мама и папа от природы были умными людьми, но недостаточно образованными.
Вот тут, Толюшка, мне хочется рассказать тебе, как мне кажется, самое первое воспоминание, самый-самый ранний эпизод из моей жизни. Я так ясно и четко его представляю, и вот уже более полувека хранит моя память, что не хочется пройти мимо него.
Давным-давно, когда мне было в ту пору не больше, как годика четыре, я играла в чужом дворе возле летнего домика-кухни, в котором жила моя тетя. Она была экономкой у известного и, наверное, одного на весь рудник, инженера-строителя. И вот перед вечером я случайно оказалась у открытого окна и на небольшом возвышении, что было по-над стеной, на завалинке, что-то мастерила. Вдруг слышу в комнате разговор тети с хозяйкой, моего прихода под окно они не заметили. Я играла и не подслушивала, нет, я только перебралась в тень. Из их разговора я, конечно, ничего понять не могла, но их возбужденные голоса заставили меня насторожиться, я вся превратилась в слух, и уже не видела ничего, а только смотрела на окно. И тут я все бросила и застыла на месте, как вкопанная, с открытым ртом. На этот раз я отчетливо услышала «Бог». Слово «Бог» конечно, было для меня в то время пустым звуком, подернутым дымкой, но оно внушало мне любопытство. И тут, сама того не ведая как, я забралась на возвышение, а с него на подоконник и как бы с возмущением спрашиваю:
- Бог! А вы его видели?
Хозяйка вздрогнула от неожиданности и, обернувшись, увидела меня на окне, тихо промолвила:
- А ведь все это она слышит дома!
Отвернувшись от меня и с сожалением покачав головой, хозяйка быстро вышла из кухни.
Тетя погрозила мне пальцем, а я с явно виноватым видом, поспешила слезть с окна, не проронив больше ни слова…
Верил ли мой папа в Бога? Почти нет, а просто из приличия и по привычке считал, что надо исполнять религиозные обряды.
Перебирая воспоминания, останавливаешься на том, что все религиозные праздники в доме отмечались.
Часто весной вспоминается масленица с ее жирными и мягкими со сметаной и медом блинами. Блины в эти дни были в доме ежедневно и считались непременной принадлежностью праздника.
Вспоминается теплый и праздничный Троицын день с пахучим чабрецом и мятой. На окнах - букеты полевых цветов, с приятным и нежным запахом, полы устланы свеже-нарваной травой, окна открыты, душистые ветки, наломанные от кустов сирени, заложены за портреты мамы и папы, висевшие на стене.
Но особенно любили в доме Пасху. Этот праздник у нас, у детей и у папы, вызывал какой-то восторг своим торжественным ритуалом и красотой самой пасхи, очень нежно пахнущей и вкусной-вкусной. Мама была мастерицей, и мы всегда с нетерпением ждали, когда же она будет печь. Все заботы о празднике, вся тяжесть ложилась главным образом на маму, а остальным он доставлял только удовольствие и радость.
Мне очень нравилась форма пасхи и ее убранство, а также и то место, куда ее ставили.
Представь себе, родной сыночек, белую большую тарелку, в которую насыпали немного земли и из нее уже растет сочная-сочная и яркая-яркая зелень. Это овес, посеянный за несколько дней до праздника. По краю тарелки, вокруг зелени, лежат выкрашенные в разные цвета яйца, а рядом с тарелкой на белой кружевной салфетке стоят две или три пасхи (пекут их много) цилиндрической формы, приятного коричневого цвета, цвета поджаренной хлебной корочки, с потеками от белой шапки, приготовленной из взбитых с сахаром белков, а по шапке в беспорядке рассыпаны разноцветные шарики величиной с пшенинку, да это и на самом деле пшено, покрытое цветной и блестящей глазурью.
Все это стоит на треугольном, накрытом белой скатертью столе, в углу комнаты. Над столом возвышается большая живописная с блестящими украшениями икона, на которой изображен Николай Угодник. Перед иконой висит начищенная до блеска лампадка, и своим тусклым дрожащим огоньком освещает лицо святого и пасхи.
Приходя в эту комнату, я чувствовала радость, уважение и какой-то мистический страх. Когда я вглядывалась в образ святого, то мне казалось, что его глаза глядят на меня, как живые, и следят за мной, куда бы я ни стала, и от этого «всевидящего ока» становилось как-то не по себе. Я часто бродила по комнате, по всем закоулкам и проверяла, следит Бог за мной или нет. Получалось, что следит.
Да, красив был этот полумрак! Вспоминая эту приятную и очаровывающую картину, кажется, что только вчера я вышла из этой комнаты. О! Как бы я хотела сейчас войти в ту комнату с благоговейным страхом, с каким вступала туда совсем девчонкой. Жаль, но это уже невозможно сделать, так как я еще тогда, в детстве, навсегда закрыла за собой дверь.
Я поспешила со словом «навсегда». Многое из того, с чем, казалось, мы простились навеки, продолжает жить в нас и, наверное, не надо торопиться со словами: «Прощай навсегда».
…Однажды в пасхальное утро я вошла в комнату, остановилась возле иконы и засмотрелась на нее, мама много рассказывала нам о чудесах, которые творил Николай Угодник. И тут мне захотелось подержать в руках лампадку и поближе вдохнуть ее приятный пахнущий дымок. С детства, не решаясь даже самой себе признаться, люблю, как теплится в углу комнаты ласково-грустный свет лампадки. В комнате никого не было. Я подставила стул, взобралась на него и потянулась к цепочке, державшей лампадку, и вдруг, совершенно неожиданно  (никто не успел схватить меня за руку), я отцепила с гвоздика цепочку, но дрожавшие руки не удержали лампадку, и она тяжело со стуком упала на пол, погасла, зачадила, лампадное масло облило кружевную салфетку и потекло на пол. На стук пришел папа. Для меня это было самым ужасным. Он сердито посмотрел на маму, не успевшую схватить меня за руку, приблизился ко мне и довольно чувствительно шлепнул меня по рукам и что-то сердито проговорил сквозь сжатые губы. Я не заплакала, только теснее прижалась к маме.
Скоро все забылось, впереди столько радости: смотреть, как катают яйца, и христосоваться со своими и знакомыми.
Помню, как мама рассказывала нам о встрече Нового двадцатого столетия. Как в ночь перед Новым Годом взрослые провозглашали здравицу за родителей, родственников и даже горевали о том, как быстро прошел последний год старого века. Они считали, что он был неплохим. Многие гадали, каким будет начало нового века и что он им принесет.
Мама говорила, что они едва дождались утра, так им хотелось повсюду заглянуть и увидеть что-нибудь новое. Но, по случаю праздника, все лавочки и магазины, кабачки были закрыты, люди шли в церковь, собирались компаниями и гуляли по руднику, и они ничего нового и интересного не обнаружили. Всюду все оставалось по-старому.
Итак, ночь счастливых надежд миновала, первый день ничего нового не принес, только всюду были слышны разговоры о том, что должна наступить другая жизнь.
Как бы там ни было, а двадцатое столетие наступило, мамины надежды на что-то неведомое не обманули ее. Лето первого года принесло ей замужество.
Рассказывали родители мне и про листовки и прокламации, которые повсюду наклеивались на заборах, и про то, как они ходили на сходки, и как однажды слушали выступления Троцкого, который приезжал в Рутченково на шахты. С волнением и тревогой слушали рабочие его речь, а родители еще и все время смотрели по сторонам, стараясь понять - какое же впечатление производит то, о чем говорил с большим убеждением Троцкий. Многие плакали: с подъемом, доходчивыми словами, вселяя надежду, рассказывал он народу про прекрасную и светлую жизнь, какая будет при социализме…
Детство. Детство. Ясно помню огромную и зеленую елку до потолка, которая блестит свечами и яркими игрушками. Много орехов и яблок качалось на ветках ее, а отсвет огней делал игрушки теплыми и живыми. Но это не у нас, а в доме Ларисы Лосевой, моей подружки, ты ее увидел, сыночек, когда она приезжала к нам под Новый 1970 год. Родители елку нам не ставили.
Кроме елки очень хорошо помню и наши игры у них в саду. Забравшись на высокие фруктовые деревья и, усевшись верхом на толстую ветку, нам приятно было окинуть взглядом всю панораму двора и сада и быть ближе к облакам. Любимейшим и частым занятием было, сидя на дереве, читать книги, особенно запомнились «Том Сойер» и «Хижина дяди Тома». Чтение не обходилось без слез.
Играли мы и в нашем дворе, но он у нас был небольшой, зажатый между высокой насыпью, по которой проходила железная дорога, и широкой грунтовой дорогой. В уголке палисадника среди кустов чайной розы и сирени, что росли возле окон, мы и играли. Если Лариса не приходила к нам, или меня к ней не пускали, я во дворе играла сама.
С именем Ларисы у меня связано много воспоминаний, мы дружим чуть ли не с пятилетнего возраста.
Часто мы с ней бегали за семечками и ирисками, их продавали на углу около магазина или прямо на дорожке возле переезда через железную дорогу, где всегда сидело несколько торговок. В корзинках у них черные и белые тыквенные семечки и ириски. И как ни странно, в то время корзины были прикрыты бумагой или белой материей, от уличной пыли.
Семечки – на пятак два стакана, а ириски – по копейке за штуку. Копейки и пятаки тех лет хранятся у нас в коллекции.
Вспоминаются и шумные катания на санках со снежных горок, сильные метели, которые заносили снегом наш небольшой и уютный домик до самой крыши. Сколько было веселья и радости, когда соседи «откапывали» нас, прочищали проход к входной двери.
Вот в такой зимний день как-то в комнату вошел папа и встревоженным голосом еле промолвил:
- Вы не слыхали?...
- О чем? – заинтересовались братья и мама.
- Ленин умер!
Я никогда прежде не слышала этого имени. Мама и братья попросили папу рассказать об услышанном, и он стал им что-то рассказывать, но что - я уже не помню. А тот роковой и морозный день, когда на мгновение остановились люди и стояли, как вкопанные, а ветер развевал красные с черным флаги и доносил до сердца протяжные и тревожные паровозные гудки, я помню очень хорошо, и то, как я сидела на подоконнике в тот день и смотрела в окно на происходящее, кажется, сохранится в моей памяти навсегда.
Мой папа любил революционные песни, и вот мне вспоминается случай: папа со знакомыми сидит за столом, обедают, подвыпили и вдруг я слышу свое имя – это он зовет меня к себе. Я подбегаю, а было в то время мне лет шесть, и спрашиваю:
- Что, папа?
А он говорит:
- Доченька, спой нам песню «Спускается солнце за степи» (слова А. Толстого) или песню о революционерах, которых везут на каторгу.
Отказываться было нельзя, это сердило отца, и я шла в другую комнату, так как рядом с ними петь стеснялась. Я и в старости не могу пересилить в себе детской робости. Неожиданная просьба, связанная с незамедлительным ответом или поступком, особенно если я нахожусь в обществе, всегда ставить меня в затруднительное положение и я редко, вернее, совсем никогда, к большому моему огорчению, не выхожу с достоинством из такого положения.
И вот я иду в другую комнату, сажусь на большой сундук и, болтая ногами, затягиваю жалобную и длинную песню. Ты видел бы, сыночек, с каким вниманием и переживаниями слушали они слова этой песни. Все довольны, а папа особенно, он хвастается, что песню пела его младшенькая, и крепко прижимая меня к себе, целует.
Такие случаи повторялись довольно часто.
Вообще папа любил пение, он и на маме, как он часто любил нам рассказывать, женился только потому, что она хорошо пела в церковном хоре. «И если бы не голос и не длинная коса, не женился бы на ней. К тому же она еще и рябенькая после оспы. А ведь мог и на другой жениться, набивались сами», - шутил он.
Мама вышла замуж шестнадцати лет и сама не раз подшучивала над отцом, почему она так рано вышла замуж. Оказывается, мой папа по несколько раз в день появлялся то на дороге, но на железнодорожной насыпи, ходил мимо дома, в надежде, что еще раз увидит ее, маму, а увидев, настойчиво добивался согласия стать его женой.
Приходит на память случай, который часто слышала в детстве.
Папа любил рассказывать нам о родителях мамы, к сожалению, я их не видела. Были они старики добрые, веселые и любили выпить, особенно дедушка. И вот однажды вечером, дедушка просит бабушку сходить в лавочку и купить бутылку водки. Бабушка идет и приносит не одну бутылку, а две. Дедушка от неожиданности удивился и, обрадовавшись, спрашивает:
- Я ведь просил бутылку, зачем ты купила две?
Бабушка, смеясь, отвечает:
- Буду старому дураку два раза ходить.
Она знала, что через некоторое время дед ее еще раз пошлет за водкой, потому и купила две.
Отец, дразня маму, смеясь, говорит:
- Больше всего бабке самой хотелось выпить водочки, а знала, что из одной – ей не перепадет, но из второй бутылки – достанется!..
Чего не было в моем детстве, так это лесных прогулок, купания в реке и собирания грибов. А это ведь приятное и увлекательное занятие копаться в листве, которая пахнет прелью, теплотой и выискивать в ней грибы, кажется, что они прячутся, укрываются листьями и мхом. Лесов близко не было, а в те, что далеко, меня не пускали.
…Лето, окна открыты, все собрались в комнате, а я сижу на лавочке под окном и размахиваю ногами, вдруг до меня доносится разговор папы и мамы, по-видимому, папа приблизился к окну, так как я отчетливо услышала его сердитый и резкий голос, спрашивавший маму:
- Кто сказал Разбегайловой, - это была фамилия наших соседей, - то-то и то-то, а что именно, я уже не вспомню.
Папа не любил, чтобы соседи знали обо всем, что происходит в нашем доме.
Мама, наверное, пожимая плечами, отвечает: «Ты ведь знаешь, я к ним не хожу, наверное, выпытали у детей, скорее всего у Валентины».
Папа выходит во двор. Ищет меня. Я же, как только услышала в чем дело, соскочила с лавочки и бросилась бежать за дом, тихонько пробралась в комнату и стала за дверь. Стою, ни жива, ни мертва. Ведь это я рассказала, нужно же было отвечать, раз меня спрашивали…
Слышу, отец громко зовет меня. Я молчу.
- Где она, паршивая такая? Где она? Вот как только найду ее, - мать, дай мне иголку! – так и проколю язык иголкой, чтобы не болтала всем, чего не следует!
Он видел, где я стояла, это мне тогда казалось, что я надежно спряталась.
Папа походил, походил возле меня, и, будто бы не найдя меня, ушел.
И хотя тогда взбучки я не получила, язык он мне, конечно, не проколол, но этот урок, полученный мною, я запомнила навсегда.
Язык наш – враг наш. Но осечки все равно повторяются. Вырвется слово невзначай и только тогда задумаешься: хорошо ли сделала?
Это была первая неприятность, которую я испытала в моей жизни.
По возрасту я всегда держалась в стороне от своих братьев и сестер, они не интересовались моей детской жизнью, у них был свой мир, уже не похожий на мой, они были намного старше и со мной почти не играли. И дети, приходившие к нам, были старше и тоже со мной не играли. Разница в возрасте породила между мной и сестрами отчужденность, она продолжается и до сих пор. Я была одинока, хотя и имела и братьев и сестер.
Я хорошо помню, как они собирались в нашем палисаднике на лавочке со своими друзьями и подругами, где играли и пели. Старший брат играл на мандолине, а его жена Вера – на гитаре. И тихими вечерами музыка и голоса были далеко слышны.
Потом школа. Школа всем вспоминается одними и теми же картинами: кто-то, или он сам сидит за партой и повторяет заданный урок, и время от времени поглядывает на дверь, не идет ли учитель. Вот двое дерутся, сталкивая друг друга со скамейки. Или кто-то стоит у доски и рисует мелом на ней разные рожицы, а кто-то рядом выводит формулу. В классе шумно. Но вот вошел учитель и урок начался. Быстро прошли сорок пять минут. Да, быстро, если хорошо знаешь урок, но как тянутся эти минуты, когда урок не выучен и ученик сидит и волнуется, боясь, что каждую минуту его могут вызвать к доске.
Но вот раздается звонок и ученик с облегчением вздохнул. В классе поднимается прежний шум и крик. Вдруг кто-то выглянул в коридор и, заметив учителя, кричит:
- Идет!.. Идет!
И так ежедневно, каждый год и все десять лет подряд. Школьные годы. А они-то и были самыми беззаботными и памятными.
Я полагала, что детство и школьные годы остаются позади навсегда и невозвратимо, и еще не знала, чем дальше от них отходишь, те они ярче светят. И как бы мы не менялись с годами, самое основное в нас остается.
Училась я хорошо, была исполнительной и послушной. Выполняла все поручения учителей: заполняла журналы и табели, рисовала стенгазеты и раскрашивала географические карты, даже славилась этим в школе. Мои тетради часто выставлялись на школьных выставках. Любимым предметом была математика, в классе я быстрее других решала задачи. Боре Сенюте и мне учитель математики Апполинарий Николаевич поручал вести кружок по геометрии и заниматься с отстающими. А так как геометрию я очень любила, то и поручения с Борей мы выполняли с большим желанием.
Математика нравилась мне тем, что она не допускает притворства и неопределенности. Самых ненавистных мне вещей.
Обо мне говорили, что я способная, но я теперь знаю - чего мне не хватало – это смелости и веры в себя.
После окончания десятилетки мечтала и посылала документы в Московский архитектурный институт, но из-за слабого зрения документы мне вернули. Судьбе не угодно было, чтобы мои желания осуществились.
Куда пойти учиться? Теперь уже мне было трудно решить. Папе хотелось, чтобы я училась на врача. Я решила исполнить его желание и поехала с Ириной Белевцовой в Ростов-на-Дону сдавать экзамены в медицинский институт. Приехали. Сдали в комиссию документы. Начались экзамены. Первый экзамен – русская литература, сочинение по роману М. Шолохова «Поднятая целина». Написали. Через день пришли узнать результаты, списков еще не было. Мы остановились недалеко от деканата и собираемся ждать. Через некоторое время из комнаты выходит девушка и, подойдя к нам, ожидающим, говорит:
- Есть среди вас Валентина Маркова?
Я подошла к ней.
- Директор просит вас зайти к нему в кабинет.
Я посмотрела на Ирину, растерялась, но почему-то не волновалась, хотя и было что-то необычное в этой просьбе.
Я вошла в приемную. Секретарь разговаривала сразу по двум телефонам. Я даже немного приостановилась, так как видела такое впервые и была удивлена. И пока она откладывала трубки, я боком и незаметно проскользнула в кабинет. Очень мне не хотелось ждать, не терпелось узнать в чем дело.
- Можно? – сказала я, тихо открывая дверь и входя в кабинет.
В кабинете директора не оказалось. Я остановилась шагах в пяти от стола и стала ждать. Через несколько минут дверь со скрипом распахнулась, и в кабинет вошел директор, уже не молодой мужчина, с пухлой папкой в руках.
- Здравствуйте! – произнесла я, а он, остановившись возле меня, спросил:
- Вы Маркова?
- Да!
- Присядьте!
И, указав на рядом стоявший возле стола стул, попросил рассказать кое-что из биографии. Сам сел напротив и стал рыться в бумагах, которые лежали в принесенной им папке. Я бросила на него и на папку быстрый и беспокойный взгляд.
Честно говоря, эти приготовления и медлительность мне не понравились, я насторожилась, украдкой посматривала на директора и еле слышно рассказывала о себе. Найдя, что ему было нужно, он взглянул на меня и сказал:
- Вот отрывок из вашего сочинения, который я сам сейчас прочту, постарайтесь вникнуть, будьте внимательны и, если обнаружите ошибку, остановите меня. Хорошо?
Я наклонила голову. Он начинает читать.
Сосредоточенно прислушиваюсь, боясь пропустить хоть слово, а сама хорошо помню, что там написано.
И вдруг слышу: «Меня послала к вам, говорит Семен Давыдов, - партия и рабочий класс, чтобы помочь организовать вам колхоз. Только в колхозе крестьянству спасение, он поможет установить бедность в деревне…»
Что такое? Конечно описка!.. Но как она исказила смысл предложения.
Как только я услышала последние слова и овладела голосом, остановила директора, сказала:
- В только что прочитанном предложении я допустила описку, вместо нужного слова «устранить», написала слово «установить».
А сама так разволновалась, что никак не могу восстановить в памяти смысл прочитанного.
Директор принялся меня утешать, а сам спрашивает: «Почему же вы все-таки так написали?»
Я молчу, чувствую, как к щекам приливает кровь. Даже под его внимательным и требовательный взглядом я не могла дать на поставленный вопрос точного ответа. Я была в каком-то тумане и машинально чуть слышно промолвила:
- Не знаю, почему так получилось. Наверное, по плохому подбору слов, созвучие привело к описке. Что я могла еще сказать в свое оправдание.
Директор молчал. Состояние мое совсем ухудшилось. Теперь я испытывала тревогу относительно написанного и была настолько подавлена, что не могла понять, как же надлежит себя вести и, почувствовав, что доказать истину не в силах, и не увидел на лице директора поддержки, погрузилась в какое-то безразличие. Мои слова иссякли и я замолчала.
У меня было такое ощущение, точно меня вырвали из чего-то целого и оставили одну лицом к лицу со своим роком.
Положение было невеселое. Томительно тянулось время, наша беседа длилась уже минут тридцать. Посмотрев на меня и свернув несколько раз листы сочинения, директор чистосердечно сказал мне:
- Дело серьезное, и чтобы не было осложнений, я ваше сочинение никому не покажу, а вам советую сегодня же забрать документы и уехать домой.
От услышанных слов мне стало не по себе и стыдно и обидно. Даже не верилось, что описка привела к такому последствию. Но что сделаешь, слово не воробей: не выпорхнет, раз уж написано.
Опустив голову и чувствуя на себе пристальный и сочувствующий взгляд директора, я подавленной и неуверенной походкой вышла из кабинета.
Идя в общежитие, шаг за шагом я восстанавливала в памяти все, что сказал мне директор, и все причины выступили наружу в беспощадном свете.
Это был год, когда за неудачно сказанное, а тем более написанное, можно было ждать больших неприятностей.
Оставаться в Ростове Ирина не захотела, хотя и получила по сочинению положительную оценку, и на следующий день мы с ней выехали в Сталино.
Дома меня встретили тревожно, а узнав о постигшей неудаче, не ругали, успокоили меня и были рады, что я снова с ними. Пройдет время – многое отшумит, забудется.
Что же мне теперь делать? Но вот вечером к нам пришла Ирина и рассказала, что в городе открылся педагогический институт, с двумя факультетами: историческим и филологическим. «Заявления еще принимают, - говорит она, - может быть, поедем и сдадим документы?»
Я согласилась. Сдали документы, сдали экзамены и были зачислены студентами учительского института, так как в педагогический набор уже окончился. Проучившись год, я попыталась перевестись в педагогический. Мою просьбу удовлетворили, но с условием, что я досдам те два предмета, которые не слушала в первом учебном году. Поднатужившись, я успешно сдала их и была переведена.
Мне нравилась литература, я любила ее, читала много, но только это чтение было без надзора, без разбора и бессистемное, и в институте это было одним из основных препятствий, пришлось немало перечитать, наверстывая упущенное.
Учеба в институте прошла быстро, и прошлое вспоминается теперь смутно, словно я прошла через него в забытьи и бессознательно. Так уж бывает в жизни: человек за каким-то не обозначенным рубежом вдруг начинает забывать подробности того, что было не так уж давно.
Через четыре года я успешно закончила институт, в самое тяжелое для страны время, в том же году и в том же месяце, когда началась Великая Отечественная война.
Как только мы получили дипломы и направления, нас всех отправили в колхоз на уборку урожая. Ходили за комбайном и собирали колоски, молотили и веяли зерно на току, а ночами дежурили возле элеватора, на случай, если немцы сбросят зажигательную бомбу. Самолеты немцев уже прорывались и сбрасывали бомбы на территории нашей области.
До этого нам еще казалось, что все это ненадолго, что немцев заставят вернуться к себе. Но, нет! Пришлось мириться с фактами.
К началу учебного года выехать в Тернопольскую область, куда имела назначение, уже не могла, так как там были немцы.
Началась эвакуация. Выехать из Рутченково не смогла, брат Ерик обещал заехать за мной и забрать с собой, но не заехал и не забежал даже попрощаться, хотя машина проехала мимо нашего дома. Почему брат не заехал к нам, я так до сих пор не знаю, и спрашивать об этом уже не было смысла.
Идти в неизвестность и пешком – поздно.
Наступил последний день перед приходом немцев. Осень, моросит дождик. В поселке пустынно. Вечерело. По шоссе, которое еще хорошо просматривалось, отступали и торопились наши, уставшие в боях красноармейцы, то большими, то малыми группами, а потом и в одиночку в направлении на восток. Я стояла на крыльце, прислонившись к двери, на глаза набежали слезы сожаления, я прощалась с ними, понимая, что мы теперь беззащитные.
Вот за поворотом скрылся последний, видимый мною солдат, и все сразу потонуло во мгле.
В домах не светилось ни одно окно и не видно даже проблеска света, только в похолодевшем воздухе повис запас дымившихся шахт и горевшего завода. Ни одного человека на улице не видно. И так непривычно и страшно не слышать постоянного и знакомого шума.
В доме, с закрытыми ставнями, допоздна не зажигали огня, как бы опасаясь чужого глаза, стояла тишина. Прекратились разговоры об отъезде и только слышно как гудели самолеты где-то и раздавались далекие раскаты артиллерийских орудий.
И как ни тяжела и ни страшна война, какие бы жестокие потери и страдания ни несла она людям, не хочешь, вернее, не можешь, осознать опасность и страдания для себя, пока они не нагрянут и не нарушат привычный образ жизни.
Вот и в наш дом пришла война. И только теперь начинаешь жалеть:
- Эх, глупая я, глупая! И зачем не ушла пешком. Может быть, успела бы уйти.
Кусаешь губы и не в силах сдержать душившие тебя слезы. Я не могла представить себе, что придет такая минута в жизни, когда надо будет самостоятельно решать свою судьбу. И вот эта минута пришла, но с опозданием, и теперь начинаешь успокаивать себя: все это может не так уж и страшно, что это ненадолго.
От этой мысли стало неуютно и беспокойно. А вдруг сейчас войдет немец-фашист? И он вошел:
«Чужой солдат вошел в наш дом,
где свой не мог войти,
вам не случалось быть при том?
И бог не приведи…»
Ночью мы услышали как грузовые машины, набитые солдатами, заполнили всю нашу улицу. Солдаты спрыгивали с машин и в окно мы видели, как они разминали руки и ноги, и с чужим говором разбегались по домам. Вдруг сильный стук в дверь. Папа подскочил со скамейки и стоит у двери и прислушивается к ударам. Стук повторился. Отец быстро отбросил крючок, дверь распахнулась, и в комнату ворвался немецкий офицер. Молча и трудно дыша, он направился как раз в пустую комнату и, бегло осмотрев ее, сказал:
- Schon!
Это было первое чужое слово, которое я услышала в нашем доме.
Немец громко позвал денщика и скоро в комнату вошла громадная фигура, несшая в обеих руках широкие чемоданы в кожаных чехлах, а за ним спешил солдат с оружием. Оставив оружие в комнате, солдат поспешно ушел.
Офицер и денщик стали размещать вещи, тихо о чем-то переговариваясь. Через несколько минут к ним пришли еще офицеры, они шумно задвигали стульями и весело с хохотом забормотали. Лежа в постели, я невольно прислушивалась к их голосам, понимала, конечно, не все, но кое-что мне было понятно. Скоро их разговор перемешался с пением и танцами. Долго я не могла уснуть, холодные мурашки пробегали по спине.
Тяжело было тем, кто, покинув родные места, дом, близких людей, но они переживали все на своей советской земле. Настолько тяжелее было тем, кто не мог уйти от немца и жил теперь рядом, под одной крышей с врагом. Трудно было даже переступить порог родного дома, занятого фашистами.
Так начались первые дни нашего существования под властью немцев. И таких дней еще много впереди.
…Однажды ко мне пришли подруги, мы вместе учились в институте, и говорят:
- Пойдем с нами к клубу им. Ленина, туда привели много военнопленных, посмотрим, может среди них есть кто-нибудь из наших.
Дома я никому ничего не сказала. Подходя к клубу, мы издали увидели нескончаемую колонну людей, которую вели в лагерь. Военнопленные шли полураздетые в изорванных военных брюках, худы и похожие на скелеты. Но как тяжело было видеть на этих худых и истерзанных лицах чистую улыбку, когда они смотрели на кричащих и плачущих женщин, бегущих рядом с колонной.
Фашистские солдаты отгоняли женщин, но те все равно не отставали. Трудно было среди измученных и изменившихся людей найти и узнать своего близкого, а еще труднее было на них смотреть.
Мы стояли на тротуаре и ничего, ровно ничего не могли для них сделать: ни дать кусок хлеба, ни помахать рукой.
Ушли мы оттуда в слезах и расстроенные своею беспомощностью.
Мы устали, ноги заплетались, но устали не от ходьбы, потому что прошли-то пустяки, каких-нибудь пять-шесть километров, а от чего-то другого, более важного, по-видимому, от воспоминаний, которые, как сговорившись, подстерегали меня сегодня на каждом шагу и заставляли переживать их заново. Казалось, жизнь вернулась назад, прошлое явственно стояло перед глазами, без чего нельзя дальше жить. Нервы приготовились к какому-то известию, они требовали возмещения за свою работу.
Медленно возвращались мы домой, а когда волнение немного улеглось, мы решили, что завтра утром, чуть свет, отнесем пленным еды и кое-что из одежды.
Но когда я рассказала обо всем увиденном дома, папа не разрешил мне ничего брать и запретил с девушками идти к клубу. На мгновение я заколебалась, потом сказала: «Девушки пойдут, пойду и я с ними». Но отец так стукнул по столу и закричал:
- Только попробуй!
Я замерла на месте словно оглушенная.
- Почему? Почему? – мучительно твердила я.
Но ответа не последовало, он сильно стукнул дверью и вышел во двор.
И опять, как в далеком детстве, его взгляд и крик заставили меня покориться.
Следующий день надолго, вернее, на всю жизнь, останется в моей памяти. Рано утром девушки зашли за мной, я со смущением отказалась идти с ними, девушки, с сожалением пожали плечами и, попрощавшись, ушли. Крикнув издали: «Жди!».
Проводив подруг и сев на скамейку возле дома, долго смотрела им вслед, пока они не скрылись за домами. Долго ждала я их возвращения, но не дождалась: даже не увидела их больше. Как я казнила и ненавидела себя за покорность отцу. Случилось непоправимое и бессмертное. Фашисты арестовали девушек и через некоторое время расстреляли.
С тех пор прошло уже много лет, а я так ясно вижу их, словно вчера с ними разговаривала.
Трудно представить то чувство, которое испытала я тогда, после ужасного известия, и многое поняла:
«… слабые души распадаются –
сильные срастаются навеки!»
Папа, узнав о случившемся, изменился в лице, и не владел собой, по его худым щекам к опустившимся седым усам потекли слезы. Еле подавив волнение, он подошел ко мне и, обняв за плечи, тихо сказал:
- Прости, ради тебя я поступил так!
Отец поднял лицо, и я испугалась: таким оно стало измученным и старым. Увидев увядшее и в слезах лицо, первым моим движением было движение жалости. Я обняла его голову и стала целовать его седые волосы и усталые глаза.
- Не плачь же, родной мой!
Только и могла вымолвить. Я знала, что отец переживает за сыновей и часто, точно наяву, видит их утомленные лица и знает, что они тоже могут быть в таком ужасном плену и тоже нуждаются в помощи, но что он мог сделать? Они где-то, а я с ним рядом и, страшась всего, – берег меня. Он был перилами, которыми берег мое падение с лестницы… Но где же достать перила для своей жизненной лестницы?
Одно воспоминание сменяет другое. В ту роковую холодную зиму, когда фашисты были разгромлены под Сталинградом, у нас в доме жил врач-хирург, щупленький и рыжий немец. И вот в одну из самых холодных ночей мы услышали за окном шум, загудели машины, из темноты блеснули карманные фонари и послышались громкие голоса. Это возвратился с фронта немец-хирург. Усталый и чем-то встревоженный он не стал умываться и поспешно ушел в свою комнату. Скоро стало тихо. Но вот среди ночи, помню как сейчас, дверь в нашу комнату с шумом отворилась, и в нее вбежал врач. Что такое, в длинной ночной сорочке, рыжие волосы всклокочены, глаза как будто бы остановились и видят что-то страшное. Мы перепугались и повскакали с постелей, мама замоталась по комнате, а папа решительно двинулся к немцу. Немец, увидев, что мы взволнованы, машет руками, успокаивает, а сам, еле дыша, пытается что-то нам рассказать. Мы притихли. И он нам рассказал, что он только что с фронта, там ужасно много трупов, огня, что он, как врач, оперировал раненых, отрезал солдатам отмороженные руки и ноги, а кому резал и то, и другое, что на улице сильные морозы, люди мерзнут и терпят нечеловеческие муки.
В темноте мы видели его искаженное лицо и предельно усталые глаза. А на руках, мне показалось, были не смытые следы крови на коже.
А немец продолжал: «После всего увиденного я не могу уснуть, кошмары и лица людей стоят у меня перед глазами!»
Но все, что произошло потом, вызвало у нас изумление и сочувствие. Папа его успокаивает, а он, прижимаясь к отцу, но, не слушая его слов и не понимая, с возмущением и, чуть ли не крича, произносит:
- Капут!.. Гитлер!.. Капут!!!
И, сказав эти слова, врач как-то обмяк, застыдился своего откровенного вида, черты лица его разгладились и он, пошатываясь, с виноватым видом вышел из нашей комнаты. Спустя несколько минут немец перестал ворочаться и уснул. Высказав все и этим облегчив душу, он успокоился. С каким трудом и в каких муках родился новый человек. Мы долго находились под впечатлением происшедшего, потом уснули.
Немало дней и ночей прошло с того дня, а человек, который пережил ужасы войны и, наконец, понял на чьей стороне правда и победа, остался в моей памяти, и никогда не забудется, так как он принес нам надежду в то далекое время.
Кончилась зима - холодная и долгая, а весна пришла нелегкая. Перестали мы с папой ходить по деревням, чтобы обменять на хлеб или другие продукты наши вещи. Вещей уже не было. И все же, несмотря на трудности, надо было жить, и мы жили. Жили надеждой о близких радостных днях и ждали их с мучительным нетерпением.
Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что сама судьба предназначила мне эту встречу, именно в это время.
Помню, как-то в один из июльских дней я увидела знакомую девушку Надю Пономаренко, она стояла недалеко от нашего дома и разговаривала с молодым человеком. Поздоровавшись, я хотела пройти мимо, но Надя остановила меня и представила своего знакомого. Им оказался Тимофей Фоменко.
Потом я часто видела его в компании знакомых мне девушек.
Сколько времени прошло – не помню и как случилось – не знаю, но Тима вдруг неожиданно пришел к нам в дом. И с этого дня чаще и чаще стал попадаться мне на глаза. Я уже знала, что он горный инженер и живет со своей мамой, работает на заводе, а до этого жил в Донецке и работал в тресте.
Я радовалась, когда он приходил к нам и увлекалась им все больше и больше. Понравился Тима и моим родителям, а папу нельзя было узнать, его словно бы подменили. Если раньше отец заранее находил молодого человека «неподходящим», он всегда говорил ему, что Вали нет дома, а мне таким тоном заявлял, что он не должен сюда приходить, то он этим раз и навсегда отбивал у меня охоту встречаться с кем бы то ни было. Под влиянием таких запретов, переживаний у меня выработалась смиренная покорность, а за беспрекословным послушанием скрывалась нерешительность и слезливость. Этим я утвердила за собой звание «истинной дочери своего отца» и взбунтоваться не могла. Что мне делать, если я именно такая. Ведь нечестно совершать подлог – изменив себя на этих страницах. Тяжело сознавать все это, но я слишком любила своего отца.
Теперь же он с радостью спешил сообщить, что пришел Тимофей Григорьевич, как любил он его называть, и не скрывал своей большой симпатии к этому человеку. Соседи, узнав, что Тима бывает у нас в доме, спешили сообщить папе:
- Тимофей Григорьевич очень хороший человек, на работе к нему относятся с большим уважением, пользуется авторитетом и имеет печатные труды, которые позже приносил и показывал свою статью, напечатанную в журнале.
И радостный огонек блестел в глазах моего отца: он был рад, что не ошибся.
Тима продолжал ходить к нам и все чаще и чаще.
Прошло немало времени и теперь, когда я попыталась вспомнить, как все произошло, вспомнила только кое-какие отдельные моменты, а все остальное совсем, бесследно стерлось из памяти.
Наверное, от избытка счастья.
Трудно мне сказать, что толкнуло Тиму на эту дружбу. Уж, конечно, не красота, ее не было. В моей наружности не было ничего такого, что могло покорить мужчину и, кроме того, я не обладаю способностью внушать к себе любовь. Хотя люди относились ко мне с симпатией и уважением.
Я часто успокаивала себя тем, что множество некрасивых девушек встречают на своем пути людей, способных их полюбить.
Рядом с красивым блондином, правда, не с широкой грудью, а с очень хрупкой, я, наверное, казалась совсем незаметной. Его знакомые были удивлены, что он избирает в подругу жизни девушку, даже никогда не старавшуюся ему понравиться. И как часто бывает, стали говорить, что у него, наверное, была несчастная любовь и даже ездили в город наводить утверждающие справки: нет ли у него там жены и детей. Я ему верила во всем и результатами не интересовалась. Но была под впечатлением услышанных предположений, думала: может быть, Тима меня вовсе и не любит? И мысль о неразделенной любви мучила меня. Но иногда утешала себя тем, что я люблю, и этого довольно. В разговоре с Тимой я старалась использовать в свою пользу каждое его слово, и неуверенность покидала меня. Но ненадолго. Сомнения заставили меня внимательно смотреть на все. Он меня не любит – вот чего я боялась.
И вот однажды, день этот сильно врезался в мою память, когда мы сидели с Тимой у нас на скамейке, я вдруг решилась. Мысль с самого утра не давала мне покоя, и я не могла освободиться от всего того неясного, что держало меня в напряжении целый день, и сказала:
- Тима, я не хочу тебе мешать, между нами ничего общего не может быть. Прости меня, и больше к нам не приходи.
Проговорила, точно не я, даже во рту точно чужой язык шевелится. Выпалила и замолчала, мне показалось, что я вот сейчас, этими словами произнесла себе приговор. От произнесенных слов мне стало стыдно, я покраснела, и тяжелое чувство грусти сдавило мне грудь. Вымолвить эти слова было для меня не так-то просто.
Тима на мои слова не проронил ни слова, прищурил глаза, нахмурился, какое-то время не двигался с места, потом встал и, низко опустив голову, неторопливо вышел со двора. Я не отрывала взгляда от его фигуры. Но как только за ним закрылась калитка, и я увидела удалявшегося от меня человека, оцепенела и поняла: как он мне дорог и как я люблю его. Люблю его открытый лоб и вдумчивые глаза, его светлые, тщательно причесанные волосы, его откровенность и даже худую нескладную фигуру. Я не могла усомниться в своих чувствах, они были подсказаны внутренним голосом, а он никогда не обманывает.
Слезы, душившие меня, и которые я уже не сдерживала, выступили у меня на глазах.
А что оставалось мне, кроме слез. Погасло все и пусто стало без него внутри меня. Но я не бросилась за ним, не позвала, а только смотрела ему вслед.
Сколько я так простояла – не помню, и только голос мамы, которая вышла из дома и позвала меня, заставил меня встрепенуться. Она посмотрела на меня и, увидел слезы, покачала головой:
- Ты любишь его, Валюша, и он твоя судьба, чего же ты плачешь?
Я не знала, что сказать, с чего начать, в груди было волнение.
- Я не должна его любить, а люблю! Он больше ко мне не придет!
Она взяла меня за руки и взволнованным голосом:
- Что ты ему сказала?
Мы стояли перед домом, я молчала и избегала ее взгляда, и пожалела о сказанных словах…
Потом она пришла ко мне в комнату, и присела возле меня на край кровати. Положив голову ко мне на плечо, стала утешать, приговаривая:
- Ну, не плачь, не плачь!
Но сил не прибавилось. Горечь разлуки вытеснила спокойствие. Прошлого не воротишь. Ночью раскаяния вязали меня в узлы. Я металась по подушке.
С той поры я Тиму не видела, а он – хочешь, не хочешь – стал вспоминаться все чаще и чаще. И все вышла не так, как предполагалось. Трудно сказать, почему это происходит…
Однажды Тима снова пришел. И вот он опять стоит передо мною. Что будет?
Этот день был началом, определившим всю мою дальнейшую жизнь.
Здороваясь, Тима взял мои обе руки и накрыл их ладонями, уютные были ладони. Несколько мгновений мы стояли друг перед другом и глаза наши встретились.
«Ах! – судьба моя. Та судьба, от которой не уйти человеку». И слышится: «Не уйдешь!»
Я благодарна судьбе за то, что она усыпала меня, хоть временами, своими цветами и благоуханием.
Шло время. Мы встречались, но как-то получалось так, что Тима еще не высказался до конца, да и я молчала, но стала доверчивее прежнего. А как случилось, что мы поженились, даже сейчас не могу толком объяснить, как нельзя объяснить - почему мужчина выбирает ту, а не другую женщину.
Мне очень нравятся слова Л.Н. Толстого:
«…Вот тебе твои рубахи и портки,
а я пойду с Ванькой!
Он кудрявей тебя…»
Как-то у меня возникло желание обнять Тиму за шею. Я подошла и обняла его и долго стояла так, не говоря ни слова, и прижимая его к себе, потом спросила:
- Навсегда?
Тима не произнес ни слова, и вместо ответа только улыбнулся, кивая головой. Я была сломлена влечением к Тиме.
Папа давал Тиме наставления:
- Люби жену, как душу, а тряси, как грушу!
Все мечтают о взаимности. А если ее нет? Слова М.Ю. Лермонтова тревожили меня и успокаивали:
«Лучше любить, чем быть любимой», а не наоборот:
«Быть любимой и не любить».
У Тимы - болезненная застенчивость в проявлении нежности, и он никогда не выражает своих чувств открытой и прямой лаской, и всегда как бы стыдится ее проявлять. Хотелось верить, что он из тех людей: «Люблю, - но редко говорю об этом».
Кроме всего этого, Тима не очень многословен, много не обещал, но однажды он сказал:
- Валюша, держись за меня, как за каменную гору!
Я всей душой поверила и пошла за ним, как Христос по морю, яко посуху!
Только в молодости можно так верить.
Кто-то сказал, что обыкновенно женятся на надеждах, а выходят замуж за обещания, а так как исполнить обещания гораздо легче, чем оправдать чужие надежды, то чаще приходится встречать разочарованных мужей, чем обманутых жен.
Тима исполнил свои обещания, а оправдала ли я его надежды – мне судить не дано. Он любил меня - «я верую», как сказал святой Фома, а ненавидеть ему меня однако не за что.
Я опять отвлеклась и забежала вперед. Ведь пока речь идет о том, что мы решили пожениться, а рассуждения будут потом. Не будем торопиться с предсказаниями, - я же еще не жена…
Весть о том, что мы женимся, быстро разнеслась среди знакомых и меня начали спрашивать: «Когда же свадьба?»
Знакомые как будто бы искренне желали всяческих благ. Но отзывчивее всех оказалось сердце Людмилы Васютинской-Семененко. Она давно меня торопила с замужеством и без конца твердила:
- Валька, ты чего медлишь? Разве такого человека можно терять! Решайся! Ты ведь любишь его?
- Да, люблю! Но как узнать настоящая ли это любовь? Моя любовь – это встреча родного, боязнь за него, чтобы с ним ни случилось плохого, полная правда, никакой игры! Судьба, одним словом!
«Что ж! Судьба не любит ропота, и не любит, когда не ценят ее даров…»
…Итак, это случилось зимой 1943 года, в канун Нового года. 31 декабря мы стали мужем и женой.
Свадьба была скромной и немноголюдной.
Малейшие подробности того вечера не сохранились в моей памяти, ведь с тех пор прошло уже много лет, но один забавный и довольно оригинальный случай я помню и, кажется, что он произошел не позже как вчера.
…Гости веселятся. Слышится не первое «горько». Я сидела за столом. Посмотрела вокруг, Тимы нигде нет. Неторопливо поднялась и пошла на кухню, и здесь его не оказалось. Иду обратно. И вдруг он неожиданно появился из темноты передо мною на пороге другой комнаты, улыбающийся и поспешно вытирающий носовым платком свои губы. Я смущенно посмотрела на него, а он взял меня за руку остановил и пробормотал:
- Извини!
И на его щеках зарделись два розовых пятнышка.
- Я вам не помешала? – сказала я улыбаясь, заметив в темноте фигуру Людмилы, той Людмилы, которая так настойчиво требовала, чтобы я вышла за него замуж.
Людмила очень уважала Тиму и, поддавшись минутному соблазну, увлекла его в темную комнату для поцелуя. А Тима, наверное, не смог ей отказать, глядя на ее улыбку, и лишить желаемого удовольствия.
Возвратившись к столу, Тиме пришлось на этот раз уже целоваться со мной, так как гости кричали «горько».
Итак, я замужем. И теперь я буду «за», «при», «около», «возле» мужа и разделю с ним жизнь. Я свою судьбу с другой связала навсегда.
Быстро летит время. Все это уже давно прошло, как уплывает и сама жизнь, но те волнения и радости всегда со мной и моей памяти, и от воспоминаний теплеет на душе.
Поженившись, мы жили скромно, как можно жить в военное время. Среди знакомых бывали столько, чтобы сохранить вкус к уединенной жизни. Мы не скучали и делали все по влечению сердца и с желанием сделать совместную жизнь счастливой. Даже недостатки в такое тяжелое время не были для нас слишком тягостными. Хладнокровно смотрели на компании, изредка ходили к Людмиле, а чаще бывали в знакомой семье Кураповых.
Прошел уже почти год нашей совместной жизни. Как-то, ожидая Тиму с работы, я решила скоротать время у Кураповых. Бывать у них всегда было мне приятно, я любила эту семью за любовь, мир и согласие и дружеское отношение ко мне.
Вдруг нашу беседу прервал появившийся Тима. Немного поговорив с хозяевами, извинившись, мы ушли.
Выйдя на улицу, мы заметили, что недавно прошел снег, все кругом будто застыло от мороза и снег хрустит под ногами. На улице никого не видно, только мы медленно брели по заснеженной улице. Пошел снег. Когда мы входили в дверь, мне показалось, что Тима как-то неуверенно открывал ее и боком перешагнул порог. Я оглянулась на своего супруга, а всмотревшись внимательнее, заметила, что лицо его сильно осунулось, а глаза блестят.
- Что с тобой, Тима? – спросила я.
- Ничего! Просто мне нездоровится.
Он быстро разделся и, отказавшись от еды, лег на диван. Подойдя к нему и наклонившись, я поняла, что он выпивши. У меня забилось сердце и охватило волнение и беспокойство. Я укрыла его одеялом, а сама села рядом у его изголовья. Скоро ему стало плохо, и он совсем ослабел. Лицо побледнело и глаза потускнели. Я с недоумением смотрю на него.
- Что ты так на меня смотришь? Не волнуйся! Сейчас все пройдет. Это от вина.
Он умолк, а я, не зная, что сказать, тихо вздохнула и прижалась к нему.
Прошло с полчаса. Я спрашиваю:
- Ну как, легче?
- Немного лучше.
Через несколько минут он сбросил с себя одеяло, встал с дивана и вышел из комнаты, открыл наружную дверь и, подышав свежим воздухом, вернулся.
- Вот все и прошло.
Подойдя ко мне, твой пьяненький папуха, ослабевший и чувствующий себя виноватым, нежно и ласково прижался ко мне и к тебе – ты должен был скоро появиться на свет – и, извиняясь, сказал:
- Запомни, этого ты больше не увидишь!
С той поры прошло много лет и, само собой разумеется, твой папа сдержал данное слово и был таким же, каким ты его видел всегда.
Оказалось, что Тима был на банкете, который устраивала дирекция в честь выполнения заводом плана. Вечер затянулся. И хотя Тима никогда не проводил время за рюмкой водки, но в обстановке, когда кругом просят, слышатся беспрерывные тосты и поздравления, он выпил, а так как все это происходило после работы и на пустой желудок, то Тима невольно захмелел.
Скоро Тима уснул. Тревога как будто исчезла, но сердце все еще ныло. Я выглянула в окно, снегопад прекратился, стало тихо и светло. Была уже глубокая ночь, и я тоже улеглась спать.
Прошло немало времени, прежде чем я вышла из сонного состояния и поняла, что у меня о чем-то спрашивают. Я встрепенулась и говорю:
- Тебе плохо?
- Да нет! Это ты меня толкаешь, что тебе приснилось?
Я в недоумении:
- Я тебя не толкала, я спала.
И только когда Тима засмеялся, я поняла, что это ты, милый сыночек, просился из темноты на свет и локотком толкал в спину своего папу. Из глубины души поднялись ни разу до сих пор неиспытанные чувства. Как приятны эти воспоминания. Но ночь эта не повторится, как и жизнь.
Больше я не уснула и с трудом дождалась рассвета. Лежала и думала: младенец подал знаки жизни, скоро новый человек будет среди нас. Кто он? Но кто бы он ни был, он – наша любовь и счастье, и мы с радостью встретим его на пороге жизни.
И я наполнилась осязанием первых движений будущей жизни, которая скоро будет рваться наружу.

Продолжение   >>

А.Т.Фоменко       Воспоминания В.П.Фоменко:    часть 1;    часть 2;    часть 3;    часть 4.
Главная страница